— Да, пришлось, — согласился он.
— Ты учился в университете? И тебе приходилось все время работать? — простодушно допытывалась Корин.
— Нет, нет. Я сперва накопил денег. Школу я кончал во Флориде и работал там у букмекера.
— У букмекера, правда? Это как, на бегах?
— На собачьих бегах. Их устраивали по ночам, а днем я мог ходить на уроки.
— А разве закон не запрещает несовершеннолетним работать у букмекеров?
Форд улыбнулся.
— Я не был несовершеннолетним, Корин. Я пошел снова учиться в девятнадцать лет. Мне сейчас тридцать, а университет я закончил всего три года назад.
— Тебе нравится преподавать?
Форд ответил не сразу.
— Я не могу писать стихи целыми днями. А когда не пишу, с удовольствием рассуждаю о поэзии.
— А чем ты еще любишь заниматься? Я хочу сказать… Ну да, чем ты любишь заниматься?
На этот раз Форд думал еще дольше.
— Пожалуй, ничем. Занимался кое-чем. Но бросил. Вернее, мне надоело. Заставил себя перестать. Это трудно объяснить.
Корин понятливо кивнула, однако ее мозг уже переключился на любовную волну. Следующий вопрос был на редкость для нее необычен, но такой, видно, выдался день.
— Ты любил кого-нибудь? — спросила она, потому что ей вдруг стало страшно интересно узнать о его женщинах: сколько их было и какие.
Ясное дело, она спросила Форда не грубо, не в лоб, как может показаться, когда читаешь. В вопросе, конечно же, присутствовало ее угловатое обаяние, так как Форд от души расхохотался.
Немного поерзав на сиденье — кабинка была тесная и неудобная — он ответил:
— Нет, не любил.
Сказав так, он нахмурился, словно художник в нем опасался, что его обвинят в намеренном упрощении или работе с негодным материалом. Он взглянул на Корин, надеясь, что она успела забыть, о чем спросила. Она не забыла. Красивое лицо Форда снова посуровело. Затем он, видимо, догадался, что именно ее интересует, вернее, что должно интересовать. Так или иначе, его сознание стало отбирать и сопоставлять факты. Наконец, возможно, чтобы не обижать Корин, Форд заговорил. Голос у него был не особенно приятный. Сипловатый и какой-то неровный.
— Корин, до восемнадцати лет я совсем не встречался с девчонками — ну разве что ты пригласила меня на день рожденья, когда я был маленький, И еще когда ты привела свою собаку, чтоб показать мне — помнишь?
Корин кивнула. Она страшно разволновалась.
Но Форд опять поморщился. Очевидно, ему самому не понравилось то, как он начал. Было мгновенье, когда он, похоже, решил не продолжать… И все же неприкрытый интерес на лице Корин заставил его рассказать необычную историю своей жизни.
— Мне исполнилось почти двадцать три года, — сказал Форд решительно, — а кроме школьных учебников я читал только книжки из серий про Мальчиков-разбойников и про Тома Свифта. — Последнее он подчеркнул, хотя держался сейчас совершенно хладнокровно, будто речь шла о вполне нормальных вещах. — Никаких стихов, кроме коротеньких баллад, которые мы заучивали наизусть и декламировали в начальной школе, я не знал, — объяснил он Корин. — Почему-то и в старших классах Мильтон с Шекспиром все уроки пролеживали на учительском столе. — Он улыбнулся. — Во всяком случае, до моей парты не добирались.
Официант подошел, чтобы забрать у них пиалы и тарелки с недоеденным чау-мейн и поджаренным рисом. Корин попросила оставить ей чай.
— Я уже давно был взрослым, когда узнал, что существует настоящая поэзия, — продолжал Форд после того, как официант ушел. — Я чуть не умер, пока ждал. Это… это вполне настоящая смерть, между прочим. Попадаешь на своеобразное кладбище. — Он улыбнулся Корин — без всякого смущения — и пояснил: — На могильном камне могут, допустим, написать, что ты вылетел в Канне из машины твоей девушки. Или спрыгнул за борт трансатлантического лайнера. Но я убежден, что подлинная причина смерти достоверно известна в более осведомленных сферах. — Форд вдруг замолчал. — Тебе не холодно, Корин? — спросил он заботливо.
— Нет.
— Не скучно слушать? Это долгая история.
— Нет, — ответила она.
Форд кивнул. Он подышал на руки, потом положил их на стол.
— Жила во Флориде одна женщина, — начал он свой рассказ, — она приходила на бега каждый вечер. Женщине этой было далеко за шестьдесят. Волосы ярко-рыжие от хны, лицо сильно накрашено. Вид измученный и все такое, но сразу видно, что когда-то была хороша. — Он снова подышал на руки. — Звали ее миссис Риццио. Она была вдова. Всегда носила серебристую лису, даже в жару.
Однажды вечером, на бегах, я спас ее деньги, много денег — несколько тысяч долларов. Она была пьяна почти до бесчувствия. Миссис Риццио в благодарность захотела что-нибудь для меня сделать. Сперва надумала отправить к дантисту. (В то время мой рот зиял пустотами. Я посещал врачей, но редко. А когда мне было четырнадцать, один коновал в Расине взял да и выдрал мне почти все зубы.) Я вежливо отказался, объяснив, что днем хожу в школу и что мне некогда. Миссис Риццио безумно огорчилась. По-моему, ей хотелось, чтобы я стал киноартистом.
Я решил, что на том все и закончится, но не тут-то было. Она придумала кое-что поинтереснее, — сказал Форд. — Тебе правда не холодно, Корин?
Корин покачала головой.
Он кивнул и как-то уж очень глубоко вздохнул. Потом, на выдохе, объяснил:
— Всякий раз, встречаясь со мной на бегах, она стала совать мне в руку небольшие белые полоски бумаги. Писала она всегда зелеными чернилами, очень мелким, но разборчивым почерком. Просто печатала.
На первой полоске, которую она мне дала, сверху было написано: «Уильям Батлер Йейтс», под фамилией — название: «Остров на озере Иннисфри», а ниже — выписанное целиком стихотворение.
Нет, я не подумал, что это шутка. Я решил, что у нее не все дома. Но стихотворение прочитал, — говорил Форд, поглядывая на Корин, — прочитал при свете прожекторов. А потом, черт его знает почему, выучил.
Я бормотал его себе под нос, дожидаясь начала бегов. И внезапно красота захватила меня. Я до того разволновался, что после первого забега ушел.
Я спешил в аптеку, потому что знал, что там есть словари. Мне не терпелось узнать, что такое «лозняк», «топь», «коноплянка». Я не мог ждать.
Форд третий раз дыхнул в продолговатые ладони.
— Миссис Риццио приносила мне по стихотворению каждый вечер, — говорил он, — я запомнил или выучил все. Она давала мне только хорошие стихи. Для меня навсегда останется загадкой, почему она, с ее поэтическим вкусом, хотела, чтобы я играл в кино. Не исключено, что она просто ценила деньги. Но, так или иначе, от нее я узнал все лучшее, что есть у Кольриджа, Йейтса, Китса, Вордсворта, Байрона, Шелли. Немного из Уитмена. Кое-что Элиота.
Я ни разу не поблагодарил миссис Риццио. Ни разу не сказал, как много значат для меня стихи. Я опасался, что чары рассеются — все это казалось мне волшебством.
Я понимал, что обязан что-то предпринять, пока не закрылись бега. Я не хотел с окончанием сезона лишиться стихов. Мне не приходило в голову, что я могу сам порыться в публичной библиотеке. В моем распоряжении была и школьная библиотека, но я не улавливал связи между школой и поэзией.
Я ждал до последнего дня, а потом спросил, где миссис Риццио берет стихи.
Она была очень добра. Пригласила меня к себе домой, чтобы я мог посмотреть ее книги. В тот же вечер я поехал с ней. Сердце у меня до того колотилось, что я боялся вылететь из машины.
На следующий день после того, как я увидел книги, мне предстояло сказать боссу, поеду ли я вместе с ним в Майами после экзаменов. Я должен был через неделю получить свидетельство об окончании школы. В Майами я решил не ехать. Миссис Риццио предложила мне пользоваться ее библиотекой, когда захочу. Жила она в Таллахасси, и я прикинул, что на попутках туда не больше часа. Я бросил работу.
Школа осталась позади, я стал ежедневно проводить у миссис Риццио часов по восемнадцать-девятнадцать, не меньше.
Так продолжалось два месяца, пока от перенапряжения у меня не сдали глаза. Очков я тогда не носил, а зрение было никудышное. Левый глаз почти перестал видеть.
Но в библиотеку к миссис Риццио я все равно приходил. Боялся, что она перестанет меня пускать, если узнает, что я совсем не разбираю слов. В общем, я ей просто не сказал о глазах. Недели три я сидел в библиотеке с раннего утра до позднего вечера над раскрытой книгой, опасаясь, что кто-нибудь войдет и увидит меня.
Так я начал писать стихи сам.
Я писал слов по восемь-десять на листке бумаги очень крупными буквами, чтобы было легко читать. Занимался я этим около месяца и заполнил два небольших дешевых блокнота. Потом я вдруг все бросил. Без определенной причины. Думаю, больше из-за того, что меня угнетало собственное невежество. Ну и, конечно, ослепнуть я тоже побаивался. У любого поступка причин обычно бывает несколько. Короче говоря, бросил.